Библиотека

Отрывок из книги Даниэля Пеннака "Как Роман". Дарить чтение.

Отрывок из книги Даниэля Пеннака "Как Роман". Дарить чтение.

27 февраля 2016

Возьмем обычный класс, человек тридцать пять подростков. О, не тех заботливо отобранных, чтобы без сучка, без задоринки пройти в величественные врата высших учебных заведений, — нет, остальных, тех, кого отчислили из лицеев, потому что их оценки не давали надежд на приличный аттестат.

Начало учебного года.

Их выбросило вот сюда.

В эту вот школу.

Вот к этому учителю.

Выбросило — этим все сказано. Они выброшены на берег, между тем как их вчерашние однокашники вышли в открытое море на борту лицеев-лайнеров, держащих путь к «блестящим карьерам».

Обломки крушений, оставленные школьным отливом. Именно так они сами себя описывают в традиционных личных карточках первого дня учебного года:

Фамилия, имя, дата рождения…

Другие сведения:

«Мне совсем не дается математика…», «Учить языки мне не интересно…», «Я не умею сосредоточиться…», «У меня не получается хорошо писать…», «В книгах слишком много словаря…» (sic! да, sic!), «Я ничего не понимаю в физике…», «По орфографии у меня всегда был ноль…», «История бы ладно, но я не запоминаю даты…», «Наверное, я недостаточно стараюсь…», «Я плохо понимаю…», «Я много пропустил…», «Мне хотелось бы рисовать, но я не одаренный…», «Мне это слишком трудно…», «У меня плохая память…», «Мне не хватает подготовки…», «Я не умею думать…», «Я не умею говорить…».

Разумеется, они немного преувеличивают. Таков закон жанра. Личная карточка, как и личный дневник, тяготеет к самокритике, инстинктивно себя очерняют. Кроме того, самооговор по всем статьям ограждает от многих требований. Хотя бы этому школа их научила! Ничто так не обеспечивает покой, как постоянный ноль по математике или орфографии. А признание, что в книгах «слишком много словаря», может быть — как знать? — избавит от чтения…

Однако портрет, который пишут с себя эти подростки, не слишком похож: они вовсе не тупицы с низким лбом и квадратной челюстью, как мог бы вообразить плохой кинорежиссер, читая их автобиографические телеграммы.

Нет, у них все черты их многоликого поколения: заклепки и «казаки» заправского рокера, не мотоцикл, так хоть косуха безлошадного байкера, длинные волосы или жесткий ежик в зависимости от семейных вкусов… Вон та девочка утопает в отцовской рубахе, свисающей до продранных коленок ее джинсов, а другая взяла за образец черную фигуру сицилийской вдовы («Мне нет больше дела до этого мира»), между тем как ее белокурая соседка, наоборот, метит на конкурс красоты.

Едва переболев корью и свинкой, вот они уже в возрасте, когда подцепляют моды. А парни до чего дюжие! А девочки-то — уже оформились, да еще как!

Учителю кажется, что сам он в этом возрасте был помельче, похилее… послевоенный заморыш… Не то что ученики. Цветущее здоровье, модные одежки создают впечатление зрелости, от которого в пору оробеть. Их прически, их наряды, их плееры, их калькуляторы, их лексикон, их заносчивость — все говорит за то, что они более приспособлены к современности, чем учитель. Больше него знают…

Знают — что?

В том-то и загадка их лиц.

Нет ничего загадочнее, чем видимость зрелости.

Не будь учитель стреляным воробьем, он мог бы почувствовать себя вытесненным из настоящего времени изъявительного наклонения в прошедшее условного… Но он за двадцать лет преподавания видел тысячи три, а то и больше детей и подростков… и всяких мод навидался, и как они проходят… и даже как возвращаются!

Единственное, что остается неизменным, — это содержание личных карточек. Стиль «упадок и разрушение» на всю катушку: я ленивый, я глупый, я ни на что не гожусь, я все перепробовал, но без толку, не тратьте на меня усилий, мое прошлое лишено будущего…

Короче, они себя не любят. И кричат об этом с убежденностью совсем не детской.

Они, по сути дела, оказались между двумя мирами. И с обоими потеряли контакт.

Мы конечно же «крутые», «продвинутые», мы «пофигисты» (и какие!), и школу мы «в гробу видали», ее требования нас «задолбали», мы «уже не маленькие», но всего-то и толку, что маемся в бесконечном ожидании, когда же станем взрослыми…

Мы хотели бы быть свободными, а чувствуем себя брошенными.

И, само собой разумеется, они не любят читать. Слишком много словаря в книгах. Страниц тоже. И вообще, слишком много книг.

Нет, читать они решительно не любят.

Тому свидетельство хотя бы лес поднятых пальцев, когда учитель спрашивает:

— Кто из вас не любит читать?

В этом даже чувствуется некоторый вызов. Что же касается единичных не поднятых пальцев (в том числе Сицилийской Вдовы), то это знак подчеркнутого безразличия к вопросу.

— Ладно, — говорит учитель, — раз вы не любите читать… я сам буду читать вам всякие книги.

И, тут же перейдя от слов к делу, открывает портфель и достает во-от та-кущую книжищу, толстую, кубическую прямо, правда ужасно огромную, с глянцевой обложкой.

— Готовы?

Они не верят своим глазам, не верят ушам. Этот псих собирается им все это прочесть? Сколько ж ему времени понадобится? Растерянность… Напряженность… Такого не бывает — чтоб учитель вздумал весь год читать. Или он отъявленный бездельник, или тут какой-то подвох. Больно хитрый, поймать нас хочет. А потом, небось, подавай ему список новых слов за каждый день, отчеты о прочитанном…

Они переглядываются. Некоторые на всякий случай кладут перед собой листок и берут ручку наизготовку.

— Нет-нет, записывать ничего не надо. Просто попробуйте послушать.

Тут возникает новая проблема — куда себя девать.

— Устраивайтесь поудобнее, расслабьтесь…

(Хорошенькое дело… «расслабьтесь»!)

Заклепки-и-Казаки все-таки недоверчиво спрашивает:

— Вы собираетесь прочесть всю эту книгу?.. Вслух?

—  Я не очень понимаю, как ты сможешь что-нибудь услышать, если я буду читать не вслух…

Застенчивый смешок. Но юная Сицилийская Вдова в такие игры не играет. Шепотом достаточно громким, чтоб всем было слышно, она роняет:

— Мы уже не в том возрасте.

Предубеждение очень распространенное… в основном среди тех, кому никогда по-настоящему не дарили чтения. Другие-то знают, что для этого удовольствия не существует возраста.

— Если через десять минут ты все еще будешь считать, что это тебе не по возрасту, подними руку, и мы займемся чем-нибудь другим, договорились?

—  А что за книга-то? — спрашивает Крутой Прикид с видом человека многоопытного и искушенного.

— Роман.

— А про чего?

—  Трудно сказать, пока не прочтешь. Ладно, все слушают? Отставить разговоры. Приступим.

Они слушают… скептически, но слушают.

—  Глава первая: «В восемнадцатом столетии во Франции жил человек, принадлежавший к самым гениальным и самым отвратительным фигурам этой эпохи, столь богатой гениальными и отвратительными фигурами…

В городах того времени стояла вонь, почти невообразимая для нас, современных людей. Улицы воняли навозом, дворы воняли мочой, лестницы воняли гнилым деревом и крысиным пометом, кухни — скверным углем и бараньим салом; непроветренные гостиные воняли слежавшейся пылью, спальни — грязными простынями, влажными перинами и остросладкими испарениями ночных горшков. Из каминов несло серой, из дубилен — едкими щелочами, со скотобоен — выпущенной кровью. Люди воняли потом и нестиранным платьем; изо рта у них пахло сгнившими зубами, из животов — луковым соком, а их тела, когда они старели, начинали пахнуть старым сыром, и кислым молоком, и болезненными опухолями. Воняли реки, воняли площади, воняли церкви, воняло под мостами и во дворцах. Воняли крестьяне и священники, подмастерья и жены мастеров, воняло все дворянское сословие, вонял даже сам король — он вонял, как хищный зверь, а королева — как старая коза, зимой и летом».

Дорогой господин Зюскинд, спасибо вам! Ваши страницы источают аромат, который щекочет ноздри и нервы. Никогда у вашего «Парфюмера» не бывало читателей увлеченнее, чем эти тридцать пять, столь мало расположенные читать вас. По прошествии первых десяти минут Сицилийская Вдова, можете мне поверить, сочла вас как нельзя лучше соответствующим ее возрасту. Даже трогательно было — эти ее гримаски, чтобы не заглушить смехом вашу прозу. Крутой Прикид широко раскрыл глаза, как будто это уши, и: «Тихо вы там! Заткнитесь, ну!», едва кто-нибудь из его товарищей не выдержит и прыснет. Где-то странице на тридцать второй, там, где вы сравниваете вашего Жана-Батиста Гренуйя, оказавшегося на попечении у мадам Гайар, с клещом, затаившемся в засаде (помните? «Одинокий клещ, сосредоточившись в себе, сидит на своем дереве, слепой, глухой и немой, и только вынюхивает, годами вынюхивает на расстоянии нескольких миль кровь проходящих мимо живых…»), так вот, где-то на этих страницах, где мы впервые погружаемся во влажные глубины Жана-Батиста Гренуйя, Заклепки-и-Казаки уснул, уронив голову на руки. Уснул сладким сном, мирно посапывая. Нет-нет, не надо его будить, ведь так хорошо уснуть под колыбельную — это самая первая из радостей чтения. Он снова стал маленьким, маленьким и доверчивым… и он ничуть не старше, когда, разбуженный звонком, восклицает:

— Я все проспал! Что там было у мамаши Гайяр?

И вам спасибо, господа Маркес, Кальвино, Стивенсон, Достоевский, Саки, Амадо, Гари, Фант, Даль, Роше, всем вам, живым и мертвым! Ни один из этих тридцати пяти противников чтения не стал дожидаться, пока учитель доберется до конца ваших книг, все дочитали раньше. Зачем откладывать на неделю удовольствие, которое можно получить сегодня вечером?

— Этот Зюскинд, он кто?

— Он жив?

— А что еще он написал?

— Этот «Парфюмер», он по-французски написан? Впечатление такое, что по-французски.

(Спасибо, спасибо, господин Лортолари, спасибо, труженики и труженицы перевода!)

Проходят недели, и…

—  Ну, супер — «История одной смерти»! А «Сто лет одиночества», месье, это про что?

— Ой, месье, Фант — это вообще! «Мой пес Глупыш» — правда, умора!

—  А этот Ажар… ну, который Гари… «Жизнь впереди» — во класс!

— Роальд-то Даль — ну и загнул! Как у него тетка пристукнула своего чувака мороженым окороком, а потом легавым скормила улику, я прямо отпал!

Конечно-конечно, суждения еще незрелые, формулировки сомнительные… но это придет…пусть читают… все придет.

— Месье, а смотрите, «Раздвоенный виконт», «Доктор Джекил и мистер Хайд», «Портрет Дориана Грея», ведь все эти книжки примерно про то же: добро, зло, двойник, совесть, искушение, всякие такие вещи, правда ведь?

— Правда.

— А Раскольников — можно сказать, что он романтический герой?

Вот видите… уже приходит.

Между тем никакого чуда не произошло. И заслуги учителя тут почти нет. Просто радость чтения была совсем близко, запертая у этих ребят где-то на чердаках тайным страхом: страхом (очень, очень давним) чего-то не понять.

Они просто-напросто забыли, что такое книга, что она может дать. Забыли, например, что любой роман прежде всего про что-то рассказывает. Не знали, что роман должен читаться как роман: утолить в первую очередь нашу потребность в повествовании.

Чтобы насытить этот голод, мы давно уже обратились к голубому экрану, который работает бесперебойно, как конвейер, снизывая мультфильмы, сериалы и триллеры в бесконечное ожерелье взаимозаменяемых штампов: наш паек вымысла. Это забивает голову, примерно так, как можно набить брюхо: это дает ощущение сытости, но в организме не удерживается. После так же одиноко, как до.

Когда же «Парфюмера» читают вслух, перед ними предстает Зюскинд: повествование, да, занимательная история, смешная и причудливая, но и голос тоже — голос Зюскинда (позже в сочинениях они назовут это «стиль»). История про что-то, да, — но рассказанная кем-то.

— Удивительное дело, месье, вот там в начале: «комнаты воняли… люди воняли, площади воняли, церкви воняли… король вонял…», а нам велят избегать повторов! Но вот это вот красиво ведь, правда? Смешно, но ведь красиво же?

Да, наслаждение сюжетом дополняется обаянием стиля. Перевернув последнюю страницу, мы не остаемся в одиночестве — с нами эхо этого голоса. И потом, голос Зюскинда — даже через двойной фильтр перевода и учительского голоса — совсем не такой, как у Маркеса, «с первых слов заметно!», или у Кальвино. Отсюда странное ощущение, что если казенщина говорит со всеми одним языком, то Зюскинд, Маркес и Кальвино, говоря каждый своим собственным языком, обращаются именно ко мне, рассказывают свою историю только мне, и никому другому — мне, Сицилийской Вдове, мне, Безлошадному Байкеру, мне, Заклепкам-и-Казакам, мне, Крутому Прикиду, и я уже не путаю их голоса и выбираю, что мне больше нравится.

Они были замкнуты, зажаты перед закрытой книгой. Теперь они вольно плавают в ее развернувшихся страницах.

Ну да, голос учителя, конечно, помог этому примирению — избавляя от усилия расшифровки, четко обрисовывая ситуации, расставляя декорации, облекая в плоть персонажей, подчеркивая темы, оттеняя нюансы, выполняя, насколько возможно, функцию фотопроявителя.

Но очень скоро голос учителя становится помехой: удовольствием, паразитирующем на удовольствии более тонком.

— Когда вы нам читаете, месье, это помогает, но потом так хорошо опять оказаться одному с книгой…

Потому что голос учителя — дареное повествование — примирил меня с письменностью и тем самым вернул мне вкус к моему тайному и безмолвному голосу алхимика, тому самому, который каких-то десять лет назад был зачарован тем, что «мама» на бумаге — это самая настоящая живая мама.

Истинная радость от романа состоит в открытии этой парадоксальной личной связи: Автор и я… Когда написанное взывает о воскрешении текста моим собственным немым одиноким голосом.

Учитель тут — не более чем сваха. Настало время ему тихонечко, на цыпочках удалиться.

Кроме навязчивого страха не понять, еще одна фобия, которую надо преодолеть, чтоб вернуть этому народцу вкус к одиночному чтению, — это боязнь длительности.

Время, которое уйдет на чтение: книга видится угрожающей им вечностью!

Когда учитель достал из своего портфеля «Парфюмера», первое их впечатление было — встреча с айсбергом! (Заметим, что учитель выбирал крупный шрифт, широкие поля, — книга получилась, на взгляд этих противников чтения, огромная и сулящая бесконечную пытку).

И вот он принимается читать, и они видят, как айсберг в его руках тает на глазах!

Время исчезло, минуты летят секундами, и сорок страниц прочитано, а час прошел, как не бывало.

Скорость учителя — сорок страниц в час.

Это, считай, 400 страниц за десять часов. При пяти часах языка и литературы в неделю за триместр он может прочесть 2400 страниц! 7200 за учебный год! Семь романов по тысяче страниц! Всего за каких-то пять часов в неделю!

Потрясающее открытие, которое изменяет все! Книга, если разобраться, читается быстро: один-единственный час чтения в день, и за неделю я управлюсь с романом в 280 страниц! А могу прочесть всего за три дня, если положу на это по два часа с небольшим! 280 страниц за три дня! Считай, 560 за шесть будних дней. Когда книжка действительно «супер» — «Унесенные ветром», месье, это правда супер!», — и в воскресенье прихватишь четыре часа сверхурочно (это вполне возможно, по воскресеньям спальный район Заклепок-и-Казаков беспробудно дрыхнет, а Крутого Прикида родители увозят за город, где скука смертная), вот у нас и еще 160 страниц: итого 720!

Или 540, если моя скорость — тридцать в час, вполне приемлемый результат.

И 360, если я движусь прогулочным шагом на скорости двадцать в час.

— У меня 360 в неделю! А у тебя?

Считайте страницы, ребятки, считайте… писатели тоже считают. Видели бы вы их, когда они доходят до страницы 100! Это мыс Горн для писателя — сотая страница!

На этом месте он распивает сам с собой невидимую бутылочку, отплясывает скромную джигу, встряхивается, как рабочая лошадь, и н-но! — ныряет обратно в чернильницу, чтобы приняться за страницу 101. (Рабочая лошадь, ныряющая в чернильницу… мощный образ!)

Считайте, считайте страницы… Сначала дивишься и радуешься количеству прочитанных страниц, потом наступает момент, когда пугаешься, как мало их осталось до конца. Всего 50 страниц! Вот увидите… Нет ничего сладостнее этой грусти: «Война и мир», два толстенных тома… и всего-то 50 страниц осталось.

Растягиваешь их, растягиваешь, а ничего не поделаешь…

Наташа выходит за Пьера Безухова — и конец.

Да, но откуда взять этот час на чтение, от чего урвать? От друзей? От телека? От разъездов? От вечеров в кругу семьи? От уроков?

Гд е найти время читать?

Серьезная проблема.

Которая и не проблема вовсе.

Коль скоро встает вопрос, есть ли время читать, стало быть, нет на то желания. Потому что, если разобраться, времени читать ни у кого никогда нет. Ни у мелких, ни у тинейджеров, ни у взрослых. Жизнь — постоянная помеха чтению.

—  Читать? Я бы с радостью, но работа, но дети, но хозяйство, времени нет…

—  Как я вам завидую, что у вас есть время читать!

Но почему же вон та, которая работает, бегает по магазинам, растит детей, водит автомобиль, крутит любовь с тремя мужчинами, посещает дантиста, через неделю переезжает — почему она находит время читать, а вот этот благонравный холостяк-рантье не находит?

Время читать — это всегда украденное время. (Как, впрочем, и время писать, время любить.)

У кого украденное?

Скажем, у долга.

В этом, несомненно, причина того, что метро — устойчивый символ долга — являет собой величайший в мире читальный зал.

Время читать, как и время любить, расширяет время жить.

Если б любовь приходилось рассматривать с точки зрения распределения времени, кто б на нее отважился? У кого есть время быть влюбленным? А между тем, кто-нибудь когда-нибудь видал влюбленного, у которого не нашлось бы времени любить?

У меня никогда не было времени читать, но ничто никогда не могло помешать мне дочитать полюбившийся роман.

Чтение никак не связано с регламентом жизни общества, оно, как и любовь, просто образ жизни.

Вопрос не в том, есть ли у меня время читать (время, которого, кстати, никто мне не даст), но в том, подарю я себе или нет счастье быть читателем.

Дискуссия, которой Заклепки-и-Казаки подводит итог сокрушительным лозунгом:

— Время читать? Вот оно, у меня в кармане!

При виде книжки, которую он оттуда вынимает («Легенды осени» Джима Харрисона, 10 на 18), Крутой Прикид глубокомысленно кивает:

—  Да… когда выбираешь куртку, важно, чтоб карманы были подходящего формата!

 
Перевод Натальи Шаховской

 Обсудить эту статью вы можете на нашем форуме в разделе "Увлечения и хобби"

Предложить новость

Мы принимаем публикации от читателей.


Реклама